Читатели о Чуковском

Выпуск № 47 "О Чуковском"

Добрый день!

Триллер, как учил Хичкок, должен начинаться землетрясением и далее по нарастающей.
Подобное же учение — только на другом полушарии планеты — исповедовал незабвенный
Корней Иванович Чуковский. Он ведь тоже создавал ужастики, только детские, и
к тому же до предела насыщал их действием. В отличие от многих детских писателей,
считавших литературу для маленьких эдакой смесью примитива и сюсюканья, Корней
Иванович знал, что нужно его читателю…

Белый волк Чукоша
Другая сторона сказки

Книга "От двух до пяти" — одно из самых удивительных явлений в человековедении.
Чуковский доказал, что для ребенка не существует смерти, что ребенок не приемлет
никакого иного финала, кроме счастливого, и что его главная часть речи — глагол.
(Он даже подсчитал — примерно 73 процента.) Каждая строка его сказок — действие.
И поэтому, наверное, нет нужды искать ответ на вопрос, почему на протяжении жизни
нескольких поколений любовь к сказкам Корнея Ивановича остается неизменной, как
солнце. Он знал о природе этой детской любви. "У меня с ними общий язык", —
написал Чуковский за четыре года до финала своей огромной жизни. Когда-то он
сказал, что детский поэт обязательно должен быть счастлив, как счастлив ребенок,
но для него самого этого было недостаточно, чтобы найти тот самый "общий язык",
— ему этот поиск иногда давался невыносимо трудно. В одной из своих работ он
признался, что довел себя до сущего исступления, пока не нашел, как НУЖНО описать
болезни зверей.
И пришла к Айболиту лиса:
"Ой, меня укусила оса!"
И пришел к Айболиту барбос:
"Меня курица клюнула в нос!"
Он всю жизнь прожил под впечатлением от своего же открытия, что промежуток от
двух до пяти до предела насыщен действием, трудом постижения речи и первичной
природы вещей. "Поистине ребенок есть величайший умственный труженик нашей планеты,
который, к счастью, даже не подозревает об этом". Старый, мудрый Чукоша, к счастью
для нас, не только "подозревал", но и почтительно склонялся перед этим великим
тружеником: он стремился дотянуться до него. Так русские дети прожили с дедушкой
Корнеем почти весь ХХ век и уже вошли в ХХI-й. А это уже совсем другое время.

Герой и толпа

Один литературовед сказал, что Чуковского нужно читать всегда — не только в
детстве. Я с литературоведом совершенно согласен. Ребенок остается неизменным
— жизнь изменяется. Свои сказки Корней Иванович писал для русских детей, в них
отражены российские реалии начала прошлого века — в 1916 году появилась в печати
самая первая сказка "Крокодил". Понятно, что материальный мир уже не тот: из
нынешнего быта почти совсем исчезли самовары, галоши, кочерги, и не всякий взрослый
— не говоря уж о детях — знает, что такое гамаши. Но дело не в гамашах. (Кстати,
одна моя знакомая недавно с ужасом обнаружила, что ее восьмилетний сын не знает,
кто такие пионеры.) Еще с тех "подцензурных" времен в нас живет зуд поиска "второго
дна" почти во всяком произведении. Сами писатели давали для этого повод, детские
в том числе. И не только наши. Везде были свои причины: к примеру, Алан Милн
хотел рассказать о христианском понимании мира, но дело в том, что его соотечественники
на дух не переносили никаких богословских трактатов, — вот и пришлось выдумать
сказку про плюшевого философа Винни Пуха. У нас, в силу известных обстоятельств,
творческая интеллигенция была вынуждена самовыражаться исподтишка. Сказки Чуковского
в этом смысле дают небывалый простор для фантазии. Велик соблазн заявить, что
дедушка Корней писал закамуфлированные памфлеты. Один "Тараканище" чего стоит
— там, можно сказать, портрет вождя народов в натуральную величину. Все звери
— даже самые большие и сильные — буквально парализованы страхом перед усатым
крохотным ничтожеством. (Сталин, как известно, был низенького роста, усат и прыщав.
Есть даже что-то от манер вождя: "А он между ними похаживает, золоченое брюхо
поглаживает", последнее можно принять за намек на руку с трубкой на уровне солнечного
сплетения.) Более того, приводится излюбленный сталинский прием "проверки на
вшивость" ближайшего окружения.
Принесите-ка мне, звери, ваших детушек,
Я сегодня их за ужином скушаю!
В основном "приносили" на съедение не детушек, а женушек, как, например, Ворошилов
и Калинин, но сути это не меняет.
Только и слышно, как зубы стучат,
Только и видно, как уши дрожат.
Но соблазну принять сказку за памфлет мешает одно очевидное обстоятельство —
"Тараканище" вышел в свет в 20-х годах, когда репрессии еще не начались и до
обычая "приводить детушек" было далеко — также как до вменения в обязанность
родителям доносить на детей, а детям на родителей. Конечно, можно все свалить
на профетический дар поэта и прочее, однако не станем забывать, что "Тараканище"
предназначался самым маленьким читателям Советской страны, а Корней Иванович,
в отличие от Максимилиана Волошина, Александра Блока и других великих современников,
был далек от всякой футурологии.
"Второе дно" сказок Чуковского находилось неглубоко: чтобы добраться до него,
не требовалось особого ума. В конце 50-х Корней Иванович поведал видному британскому
слависту Питеру Норману, что с "Тараканищем" у него были неприятности — по причинам,
упомянутым выше. К тому же в 1923 году ему предложили "модернизировать" раннюю
поэму "Крокодил" — сделать Ваню Васильчикова комсомольцем, а городового — милиционером,
от чего Чуковский решительно отказался, сказав, что Ваня — герой из "буржуазного
дома" и таковым останется всегда… Но по тем временам это были очень небольшие
неприятности, особенно если вспомнить, что писатель дожил до глубокой старости
и умер в ранге одного из маршалов советской литературы. И вообще эта в высшей
степени удавшаяся жизнь выглядит парадоксально на фоне известной картины времени,
когда за несоответствие "генеральной линии" можно было поплатиться головой.
В сказках Чуковского такое несоответствие не только просматривается — выпирает!
В "Крокодиле", "Тараканище", "Мухе-Цокотухе", в "Краденом солнце" неизменно и
настойчиво воспроизводится один и тот же мотив: ничтожная, трусливая толпа в
ужасе склоняется перед узурпатором, которого побеждает герой-одиночка. В финале
герой прощает толпе ее низость и веселится вместе с ней, празднуя викторию. Причем
в "Тараканище" мотив героя и толпы доведен до предела, поскольку узурпатор —
мелкое, безобидное (хоть и несимпатичное) насекомое, перед которым дрожат медведи,
кабаны и прочие крупные млекопитающие. Нельзя сказать, что тиранствующая мелочь
— оригинальное изобретение Чуковского. В фольклоре это есть, вспомним хотя бы
сказку про Кота Котофеича, которого боялись Медведь и Волк. Но там страх больших
зверей перед маленькой зверюшкой вполне понятен: Лиса Патрикеевна сделала Коту
такой мощный "пиар", что Кота испугалось бы любое живое существо — независимо
от размеров. А Таракашечку боялись беспричинно.
Но увидев усача,
(Ай-ай-ай!)
Звери дали стрекача…
Страх большого перед малым, многих перед одиночкой, сильного перед тщедушным
— давняя загадка для разного рода "инженеров человеческих душ". Ее обычно не
возникает, когда рассматриваются такие гиганты (тела и воли), как Петр Великий,
и когда власть гигантов законна. Но обязательно вспомнится, что Наполеон — коротышка
с воспаленным честолюбием (и Тьер, которого боялись пуще чумы, был уродливым
карликом), Гитлер — щуплый и весь в перхоти, Сталин, как уже сказано, низкорослый
и прыщавый… Понятно, что эта загадка не имеет никакого отношения к политике
и истории. Но если тоталитарное "искусство для масс" изображало тиранствующих
коротышек красивыми и рослыми — на голову выше всех, то это значит, что массы
обязательно испытывали бы психологический дискомфорт, осознавая, что ими правят
далеко не гиганты. Вот и приходилось о массах заботиться… Ведь и Таракашечка
представляется зверям "великаном усатым". Гиппопотам в самом начале призывает
— и, надо сказать, весьма умно призывает — крокодилов и китов на борьбу не
с тривиальным насекомым, а со "злодеем" и "чудовищем". Если представить себе
современного читателя, впервые открывшего эту сказку, то он наверняка подумает
— уж не мутант ли? Оказалось, не мутант. Но даже когда кенгуру попробовала раскрыть
публике глаза: "Разве это великан? (Ха-ха-ха!) Это просто таракан! (Ха-ха-ха!)",
публика не избавилась от ужаса: "…Уходи-ка ты отсюда! Кабы не было нам худа!"
В конце 20-х на страницах педагогических изданий развернулась масштабная борьба
с "чуковщиной". Писателя обвиняли в том, что он пропагандирует всевозможные чудеса,
уводящие советских детей от действительности, причем не только в своих собственных
сочинениях, но и в переводах — "Приключениях Мюнхгаузена", к примеру. Кроме
того, тов. Чуковский прививает извращенные представления о животном мире вообще
и о насекомых в частности… Каков был уровень критики, можно судить по одному
письму, опубликованному в "Литературке". Медработник Васьковский сокрушался насчет
"Мухи-Цокотухи": пока в стране проводится "систематическая, беспощадная борьба
с насекомыми, отдельными писателями выпускаются в свет произведения со стремлением
вызвать к паразитам сочувствие". Кроме того, Чуковского обвинили в пропаганде
мещанства — опять же в "Мухе"…
Но тот самый главный и слишком явный мотив — ничтожная толпа и герой-одиночка
— почему-то никак не попадал в список провинностей Чуковского. И это на фоне
канонизированной детской поэзии Маяковского (хотя бы только его, а ведь сколько
было эпигонов рангом помельче), где массы, коллектив — все, а единица — "вздор"
и "ноль". Одиночка никак не может быть героем, но только отщепенцем — это внушалось
начиная с самого нежного возраста. Одиночку ждет ужасное будущее, как в "Истории
Власа — лентяя и лоботряса":
Под забором вроде борова
Лежит он, грязен и оборван.
Пройдет не так уж много времени до того дня и часа, когда один за другим начнут
исчезать поэты, создававшие безыдейные стихи, как Даниил Хармс с его "несчастной
кошкой", которая "порезала лапу"… Они исчезнут, а Корней Иванович останется.
Заподозрить его в каких-то особо близких отношениях с властью нельзя, да и не
спасали никого эти отношения. Так же, как не спасала всемирная известность. Может
быть, не решались "обижать" писателя, дабы не обнаружилось, что все изображенное
в его сказках, и особенно в "Тараканище", власть принимает на свой счет? (Пусть
думают, что это про времена проклятого царизма или про заграницу.) Может быть,
появился какой-то иррациональный мотив, как в случае с Пастернаком, которого
давно хотели сожрать, но однажды на Сталина нашла блажь и он сказал: "Не трогайте
этого нэбожителя". Вполне возможно, что сыграли роль какие-то другие, неизвестные
нам причины: Корней Иванович подробно описывал то, что он видел в жизни, — а
видел он безумно много, весь Серебряный век "вживую", — и очень скупо писал
о себе.
Но вряд ли несоответствие его сказок "генеральной линии" — и вообще духу времени
— могло пройти мимо внимания власти. И, наверное, не случайно, что тот неизменный
мотив — трусливая масса и герой-одиночка — вдруг исчезает из его сказок: его
нет ни в "Айболите", ни в "Бибигоне", ни в других сказках. Чуковский все чаще
"переключается" на другие жанры: пишет воспоминания, книги о Некрасове и редактирует
его ПСС, собирает материалы для своего великого исследования "От двух до пяти"…
Надо полагать, все это не случайно — и даже более того…
Остается лишь прояснить заявленный выше вопрос о том, как быть с профетическим
даром — как мог поэт предвидеть главный мотив русского (да и не только русского)
ХХ века — тиранию ничтожества и трусливые массы. В общем-то, никакого особого
дара здесь не требуется… Николай Бердяев опроверг расхожие строки из "Фауста"
о том, что теория суха, "а древо жизни пышно зеленеет": как раз в "теории" —
в разуме, фантазии — есть истинная свобода и прогресс, а в "жизни" все повторяется
с тупой неизменностью, и, в сущности, в ней нет ничего принципиально нового —
человечество упрямо наступает на одни и те же грабли. И весь пафос "Тараканища",
увы, не новость. Иногда одного взгляда в историю достаточно, чтобы усомниться
— есть ли у людей память…


Бен-Ладен в коротких штанишках

Многие писатели любят щеголять "современным прочтением" старых произведений.
В 26 лет Чуковский написал "Крокодила", и уже через год, в 1917, сказку "прочли
современно". Ваня Васильчиков оказался Керенским, потому как он "Спаситель Петрограда
от яростного гада"… Гад — понятное дело — генерал Корнилов.
Странно, что и сейчас эта "старая-престарая сказка" подходит для "современного
прочтения", как никакая другая. Недавно я перечитал ее, и на меня пахнуло чем-то
знакомым — будто из телевизора. В сказке, напомню, разворачивается полномасштабная
война зверей и людей (т.е. детей) под предводительством упомянутого Вани. Причем
звери по преимуществу южные, а дети обитают в северных широтах. Очень злободневная
расстановка сил… Более того, сцена, в которой турецкоговорящий Крокодил встречает
у себя дома царя Гиппопотама, содержит совсем уж недвусмысленную параллель.
И Крокодил на пороге
Целует у гостя ноги…
Скверная манера целовать ноги, а также униженно-пышное обращение: "Скажи, повелитель,
какая звезда тебе указала дорогу сюда?" — выдают сметливому читателю, что звери
обитают в условиях деспотии, причем ярко выраженного ближневосточного типа. Правда,
уже через одно четверостишие автор сбивается, и повелитель с подданным общаются
во вполне цивилизованном европейском стиле: "Пожалуйте, ваше величество! Кокоша,
поставь самовар! Тотоша, зажги электричество!" Получается что-то напоминающее
сюжет "Наполеон в гостях у Гете". Но этот сбой — не принципиальный. Куда важнее,
что между цивилизациями зверей с юга и людей с севера есть фундаментальные и
непреодолимые (без крови) разногласия. В Петрограде над Крокодилом издеваются
по причине его абсолютной непохожести на людей: "А какой-то малыш показал ему
шиш, а какой-то барбос укусил его в нос" — и к тому же запрещают говорить по-турецки,
то есть наступают на его этнокультурную автономность… Но на это Крокодил реагирует
нецивилизованно, можно сказать, варварски — глотает барбоса и городового. И
только превосходящая сила в лице Вани Васильчикова заставляет его идти на попятную,
причем в поражении Крокодил унижается до самого низа:
Отпусти меня, Ваня Васильчиков,
Пожалей ты моих крокодильчиков…
Звери, как известно, организовали нашествие на северную столицу, чтобы освободить
своих собратьев, томящихся в Зоологическом саду.
Они идут на Петроград,
Они сожрать его хотят…
Примирение априори невозможно, поскольку звериная жажда мести дошла до предела,
звери идут с прямым намерением "разрушить навсегда людские злые города". (Нью-Йорк
у арабов давно получил звание "злого города", так же, как наш Козельск у монголов).
И непременно разрушили бы, но появляется все тот же Ваня и мгновенно разгоняет
всю эту дикую орду, причем одерживает победу не столько благодаря своей фантастической
смелости, сколько техническому превосходству:
Но Ваня смело к ним идет
И пистолетик достает.
(А при первой встрече с Крокодилом Ваня достал саблю). У зверей есть клыки, рога
и копыта, однако пистолетика у них нет даже самого захудалого. В этом смысле
война зверей и детей — типичная современная война, когда у одних — как, например,
у евреев и американцев — есть "пистолетик" в виде регулярной армии, авиации
и флота, а у других — как у палестинцев и талибов — ничего подобного нет, а
есть только крайняя решимость и беспредельная ненависть к врагу. Естественно,
что они не могут не потерпеть поражения — пусть от одиночки (или немногих),
но вооруженного. И в этой ситуации возможен только один адекватный ответ — террор.
Звери так и поступают — они берут в заложники Лялечку и выдвигают ультиматум.
Если любимые наши ребята
К нам возвратятся в родную семью,
Если из плена вернутся тигрята,
Львята с лисятами и медвежата —
Мы отдадим тебе Лялю твою.
Для полной "современности" не хватает только пояснения, что звери сделают с Лялечкой,
если пленных зверюшек не освободят из зоосада. Нынешний ребенок не ровен час
подумает, что у девочки начнут откусывать по пальчику… Это не авторские фантазии:
такие детали — неотъемлемая часть нашего информационного пространства, детишки
хватают их мгновенно. Полтора года назад в Минске пошутили подростки: украли
из тамошнего "Макдональдса" пластмассового клоуна и ежедневно слали директору
отрубленные клоунские пальцы с требованием открыть в заведении туалет…
Откуда дедушка Корней узнал, что на перевале двух тысячелетий террор превратится
в универсальное средство разрешения проблем, не загадка. Террор стар, а институт
заложников такой же древний, как сама война. (Для Петрограда первых послереволюционных
лет заложники — явление типичное, почти обыденное.) Да и вообще, удивительная
"современность" этой сказки объясняется достаточно легко.
"Крокодил" завершается не просто примирением противников, а настоящей симфонией
добра и мира. Заклятые враги стали лучшими друзьями, почти родными друг другу.
Но такой финал возник потому, что Чуковский знал: дети органически не приемлют
сказки с мрачным завершением. Ребенку мало сказать, что добро всегда победит
зло: не менее важно показать, какое это зло, как оно выглядит. Чуковский показал
зло реалистически, а не сказочно — будто не для детей писал. И "современность"
подробно описанного насилия объясняется лишь тем, что насилие во все времена
похоже, оно подчиняется элементарным законам, и придумать по части зла что-то
принципиально новое — невозможно. И даже географические аллюзии, как извечная
несовместимость и вражда Запада и Востока (или Севера и Юга), остаются неизменными.
Так же, как неизменна предельная персонификация образа врага. Хоть это и противоречит
сюжету, но когда читаешь рассказ Крокодила, перед глазами возникает нечто невыразимо
знакомое.
Там есть один среди людей —
Сильнее всех богатырей!
Он страшно грозен, страшно лют,
Его Васильчиков зовут,
И я ЗА ГОЛОВУ ЕГО
НЕ ПОЖАЛЕЛ БЫ НИЧЕГО!
Возникает, как вы уже догадались, тот самый бородатый мужичок с печальными глазами,
объявленный средоточием всего мирового зла: по сути, за ним одним гоняются армады,
и величайшая держава мира действительно ничего не жалеет за его голову.
И теперь, и прежде дедушку Корнея упрекали в том, что он не щадит детскую психику,
в его сказках много крови, жестокости.
Отвечал ему Ваня Васильчиков:
— Хоть и жаль мне твоих крокодильчиков,
Но тебя, кровожадную гадину,
Я сейчас изрублю, как говядину.
Мне, обжора, жалеть тебя нечего:
Много мяса ты съел человечьего.
Эта жестокость особенно непонятна тем, кому сейчас за 30, чье детство пришлось
на самые тихие, "застойные" десятилетия. Поколение, вскормленное шедеврами "Союзмультфильма",
привыкло к тому, что зло подается сдержанно, чисто — без крови — и предельно
сказочно. Этому поколению вполне может показаться, что Чуковский действительно
не жалел детскую психику… Но он жалел, только не так, как мы привыкли.
"На уровне народном, даже природном, инстинктивном, — писал Валентин Берестов,
— Чуковский жаждет внедрить в душу ребенка как бы от имени самого народа готовность
распознавать и побеждать социальные боли и эпидемии, вселенские беды и катастрофы,
какими так обилен ХХ век". А вот слова самого дедушки Корнея (правда, относятся
они к сказке "Тараканище"): "Поднять детей до взрослой темы — такова была моя
задача".
Детство прекрасно, но дети неумолимо взрослеют. А взрослый мир полон боли и жестокости,
и, кажется, дедушка Корней был очень невысокого мнения о нем.

Белый волк

"Он людей ненавидел, но не боялся, и это не вызывало осуждения и желания укусить
у встречных и окружающих". Однажды эти строки будто шилом проткнули меня, потому
что это — о нем, об одном из идолов моего детства. И принадлежат они человеку,
которому, как мне кажется, трудно не поверить, — Евгению Шварцу, чьи сказки
светятся добротой и любовью. В начале 20-х юный Шварц служил у Чуковского секретарем
и сполна испытал на себе нрав патрона… Но в эту его ненависть к людям я не
хочу верить — я позволю себе поверить только в то, что Шварц ошибся.
Через тридцать лет они встретились на каком-то писательском совещании. "Чуковский
был весел. Но прошло пять минут, и я угадал, что он встревожен, все у него в
душе напряжено, что он ОДИН, КАК ВСЕГДА, КАК БЕЛЫЙ ВОЛК".
То, что бывший секретарь Чуковского назвал ненавистью, было одиночеством — раздражительным
одиночеством человека, выжившего в мире, перевернутом с ног на голову. И, наверное,
от этого раздражительного одиночества (отягощенного к тому же хронической бессонницей)
происходила его иронически-издевательская манера общения почти со всеми людьми.
В те времена свобода интеллекта переместилась в область точных наук, а писательское
ремесло оказалось самым несвободным. В области детской литературы эта несвобода
усугублялась необходимостью общения с идиотами почти клинического пошиба, убежденными,
что мишек, зайчиков, волков, лис, тараканов, мух нельзя пускать в детскую литературу,
поскольку оные являются сельскохозяйственными вредителями и разносчиками инфекции.
Переубеждать идиотов приходилось бесконечно.
Чуковский, конечно же, не был диссидентом, но не испытывал никакой внутренней
благодарности к той действительности, в которой он выбился в литературные маршалы.
"В наших разговорах с ним, — вспоминал Питер Норман, — возникла однажды тема
непохожести его детей друг на друга: сын был человеком достаточно конформистского
поведения, а дочь — неистовой воительницей против коммунистических властей".
"Вот, — шутил Корней Иванович, — в зависимости от того, как повернутся у нас
дела, меня и будут содержать в старости либо сын, либо дочь".
Его угнетала тупость, повторяемость, предсказуемость того, что творилось вокруг
— во "взрослом" мире. И этот человек-триллер неминуемо погиб бы, если бы не
эмигрировал в страну детства, где есть настоящая свобода, стремительный процесс
живого мышления, где правит "величайший умственный труженик нашей планеты", где
его любят и зовут Чукошей. (Сам он не всех детей любил — прежде всего не любил
"разумных", "здравомыслящих", похожих на взрослых, в их числе были — если верить
Шварцу — и некоторые из его собственных детей). И всякий раз, попадая в эту
страну, он испытывал счастье.
"Конечно, я не могу похвалиться, что счастье — доминанта моей жизни. Бывали
и утраты, и обиды, и беды. Но у меня с юности было — да и сейчас остается —
одно драгоценное свойство: назло всем передрягам и дрязгам вдруг ни с того ни
с сего, без всякой видимой причины, почувствуешь сильнейший прилив какого-то
сумасшедшего счастья… Вдруг вскакиваешь с постели с таким безумным ощущением
радости, словно ты — пятилетний мальчишка, которому подарили свисток".
Если бы эти приступы счастья не были так редки, дедушка Корней — так он сам
признался — написал бы не десять сказок, а сотни.

Александр ГРИГОРЕНКО
http://subscribe.ru/archive/science.news.nauka/200406/14000620.html 

Опубликовать в Facebook
Опубликовать в LiveJournal